Марина Матвеева (Симферополь). Две фаэмы

Творение
(фаэма)

…ибо не ведают, что творят…

1.
Как страшно одинакова весна —
такая же, как прошлая. И будет
такою же грядущая. Финал
подобного мышления —
тоска.

Как страшно одинакова тоска…
Ее приход рассудку неподсуден,
ее продленность — не в живых руках,
ее уход — давлением
в висках

напомнит о себе, чтоб мы забыть
не смели одинаковость и сходство,
и тождество, и равнозначность — жить.
И эти руки—ноги — как
у всех.

И то, что у Гомера было все,
чему поэты право первородства
пыхтят родить. Но Бог его отсек
и у Гомера. Логика:
успех

творенья — не от «разницы» его.
Гомер и Бог — те знают, от чего.


2.

Пизанской башни вздыбленная рысь…
Неправильные тени Иванова…
А белка, превратившаяся в мысль,
мир одарила поговоркой новой,

известной студиозусам с тех лет,
когда незнанье притворяться знаньем
училось только на Руси… Ответ
всегда не верен. Истина — за гранью.

…Когда бы мелосец века спустя
увидел легкость совершенства, груза
лишенную, — ни локтя, ни перста
для Афродиты бы не взял у Музы.

А наш фотограф Вася? Вечно пьян,
Но в кривизне своих портретов — гений.
Судьба сама решает, где изъян
Добавить к завершению творений.


3.

Как трудно доказать, что мы не те,
Кто виден на поверхности творенья.
Смотрящие на нас во слепоте
Увидели бы больше. Им прозренье
Страшнее, чем выкалыванье глаз.

Кто — раны? Иглы кто в их мягком теле?..

…Когда укрыто истинное в нас
Шелками в золоченой канители.

Никто не станет вчитываться, грызть
Горчащий винный камень преткновенья,
Когда бокал — букетен и искрист,
И сладкозвучной легкостью опенен.

Никто не станет вглядываться в те,
Глаза, что так полночны в черноризах
Густых ресниц — что кисти на холсте,
Наметывают на лице эскизы
Приевшихся за сотни лет страстей:
Привычным стало даже откровенье…

И больно только нам, что мы не те,
Кто виден на поверхности творенья.


Эпилог

Как страшно одинакова душа…
Как ни верти, а цель — спасенье в Боге.
Все остальное кажется убогим,
что стертый аверс дряхлого гроша.

(…да—с, ценность древней драхмы из могил—
раскопов — больше, чем моей копейки…)

…Простой священник* просто говорил,
не думая, что скажется навеки:

«Я в эту полумертвенную жиль,
полуживую смерть пришел — откуда???
Не ве—да—ю…» А потому спешил
он «…говорить…». Успеть хоть это чудо
прочувствовать…

Мы тоже говорим.
Не ведаем бо, этим — что творим.


* Августин Блаженный


Слово «Тишина»
(фаэма-триптих)

Посвящается Стасу Кузьмину

1.
Заговори меня, заговори,
не дай мне вставить слова в монолог твой,
и буду я безмолвный интурист,
а ты — мой чичероне. И неловко
не чувствую себя, когда молчу:
я слушатель, я суть запоминатель,
я — выбор твой из мыслей и из чувств
той истины, которую Создатель
не вкладывает в слово, что еси
ритмокамланье, звукосочетантство,
произнофарисейство на фарси,
полисемейство новоханаансте…

Я тишина. Со мною тяжело.
Понять такую — вечную, как камень —
и о него волной — твой монолог —
и не пытайся. Мхами и стихами
на камне нарисуешь свой узор,
но суть его и тяжесть не затронешь.

…Веди меня за руку в разговор —
в кунсткамеру свою, мой чичероне.

Там заспиртован смысл, и за стеклом
нашит гербарий редких эрудиций,
там, вытертый от пыли, каждый том
энциклопедий, каждая страница
сияет. И безмолвные глаза
мои к ним тянутся, но в миг принятья
все исчезает, как шумливый сад
из памяти глухих — свои объятья
развертывает миру тишина
и, спеленав их в байковые пледы,
баюкает слова… В их детских снах
и есть ответы. Все мои ответы.


2.
Когда умеешь говорить и жить,
молчание и смерть, пожалуй, скучны.

…Твое сказуемое подлежит
сказанию о подлежащем…
      Уж не
пытаешься ли испытать в судьбе
сравненья с тем, кто был в начале Словом,
кто не хотел, чтоб вечно во гробех
лежали молча все: и словоловы
и словоиспускатели?
           Так Он
давно узнал, что Словом быть смертельно.

Но согласись, что каждый, кто рожден,
достоин смерти.
         Ох, и сверхпредельны
ее достоинства!.. Она одна
по—настоящему жива без речи.

Услышь ее!.. Как радиоволна
невидима, так смерть в извечной сече
неслышимо берет над жизнью верх
и коронует тишину над звуком —
ее рабом, чьи кандалы вовек
несокрушимы. Изгибаясь луком
и резонируя в голосниках
соборов и в утробах инструментов,
разнясь на крик и вопль, на вздох и ах,
и делаясь предельно когерентным,
он лишь доказывает, что его
ничто не сможет вызволить из плена
Ее, что не нуждается ни во
интерференциях и ни в рефренах,
Ее, что есть тогда, когда ничто
другое — нет.
       Таким, как ты — иная
вселенная: едва ли сможешь то,
сказать, чего она еще не знает…


3.
И тишина должна быть названа
В миру, где слово — вроде — в главной роли.
Есть слово «тишина», но вся она
Вмещается в него ли? Поневоле
В твоих глазах, бездомных иногда,
Родятся слоги, тишиной творимы.
Твои глаза Адаму бы в уста,
Когда давал ей, чуть рожденной, имя.
О Еве, притворившейся Лилит,
Так, на минутку, для разнообразья,
Во всей плоти в нем тишина болит,
Ласкаясь в утешительном экстазе.

Нет, раньше… Там, где плоть еще не бысть,
Ни человечья, ни земная и не
Небесная, и даже чистый лист
Не есть сему сравнение, но имя
для тишины уже жило в очах
Того, кто размышлял о сотворенье.
И это было Слово. И печаль
О будущих других словах в смиренье
Его звучала. О таких, как ты,
Кто позже ВСЕ окрестит «тишиною».
Простейшее дрожанье пустоты
Объемлет мироздание земное
И Небеса, и каждый звукозалп
людской, и ты, не ведая об этом,
Все говоришь, и лишь одни глаза
Твои скорбят в тиши иного света…