Шутка

«Любой задрипанный еврей — это добротный русский писатель» — так, или примерно так, высказал свою полутрезвую мысль Александр Куприн.

Стряхнув с себя прах племенных предубеждений, выскажу несколько непривычное соображение, лишь перефразируя великорусского беллетриста:

«Любой грамотный человек — это в потенциале добротный писатель».

И не говорите мне, что для этого нужно родиться с талантом, было бы неплохо, но не обязательно. И ум, и интеллект для этой цели тоже необязательные аксессуары. Жизнь Швейка, его крепкий от пуза и задницы взгляд на жизнь не менее занимательны, чем знакомый многим лишь из литературы мир кабинетного ученого.

Писательство не врожденная черта, вряд ли и через тысячу лет удастся с точностью назвать номер гена, виноватого в этом. Страсть к перу и бумаге скорее болезнь, определяющая судьбу. Об этом высказались уже все, от Веллера до Бродского, я не поленюсь повториться. И не думайте, что можно человека отогнать от письменного стола одним грозным окриком «Графоман!».

Как игрок к рулетке, он будет возвращаться туда снова и снова, испытывая страсти не меньшие, чем иные досточтимые мэтры. Чувства игрока не определяются величиной выигрыша, а вот проигрыша — точно. В проигрыше сама драма и есть!

Да и с удачливыми писателями не все чисто. Лев Толстой кричал: «Графоман!» на самого Шекспира. А Достоевский, тот и вовсе не литератор, хоть и жил литературным трудом. Монотонность, газетность его стиля общеизвестна, патетика, худший враг литератора, — прорывается повсеместно. Зато в его публицистике, в Дневнике Писателя этой литературности — избыток.

Список великих графоманов — О! — он может оказаться неожиданно длинным.

Там непременно осядет и плодовитейший Ал. Солженицын, да и сам Лев Николаевич.

В конечном счете, писатель ждет многого от читателя. Писать в стол — худшая из болезней. Да, рукописи действительно не горят, но только потому, что они истлевают. Они истлевают в темноте стола, как тело, преданное земле. Из них уходит их душа — время. Без читателя даже самый выдающийся труд — пустой звук, свиток в стране мертвых.

Читатель любопытен и обожает сплетни. Как живой и озорной школьник, он не терпит только одного — нравоучений.

«Не думайте, чтобы автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества» — писал М.Ю. Лермонтов в предисловии к «Герою нашего времени», приковавшему к себе внимание немедленно, сразу и навсегда.

Кстати, о Лермонтове.

Как то два моих приятеля жестоко подшутили над постоянным посетителем воскресного книжного базарчика, школьным учителем словесности, одним из немногих мужчин, подвизавшихся на этой ниве. Учитель был нищ, как и большинство его коллег.

Это было время пустых полок в книжных магазинах, обнажившихся даже в лавке букиниста. Но базар процветал. Правда, цены на нем крутились заоблачные. Там можно было найти все, вплоть до 6-ти томника У. Черчилля «История второй мировой войны», изданного в переводе тиражом аж в 50 экземпляров. Такая цифра бесстыдно маячила в выходных данных солиднейшего партийного издательства. Предназначались они, эти тома, для избранных членов ЦК и высшего комсостава и были большей редкостью, чем Орден Победы. А трехтомное издание Библии с иллюстрациями Доре вообще шло чуть ли не по цене «Жигулей».

Я сам тащил на этот базарчик все заработанное на стороне, в ущерб нарядам жены и подраставшей дочери. Жена как-то в минуту откровения призналась мне, что долго подозревала меня в тайных взносах в городскую еврейскую общину. Пришлось с грустью поведать ей гораздо более прозаическую правду, которая, неожиданно, принесла ей облегчение.

Но вернемся к нашим баранам, т.е. к учителю, который хоть ничего и не покупал, но регулярно заглядывал в наш закуток, приткнувшийся между городским сквером с памятником лейтенанту Шмидту и общественным туалетом. Словесник оказался однолюбом, всю пыльную страсть своего сердца он отдал Лермонтову. Любой разговор он переводил на эту тему. При виде его богатенькие книжные жучки прятали, что поценнее подальше, знали, что он ничего не купит, только замусолит. Он принимал своеобразное участие в словесных баталиях начавшейся перестройки и нередко, загнав в угол неосторожного слушателя, с садистским сладострастием гнусавил ему эклоги великого поэта.

Расправа была по-детски немилосердной.

Надергав строчек из разных стихов Михаила Юрьевича и кое-как склеив их друг с другом, шутники подсунули опус поднаторевшему в поэзии словеснику с просьбой оценить их друга, якобы начинающего стихоплета. Вердикт последовал немедленно: «Нищий язык, убогая графомания, отягощенная попыткой копировать стиль золотого века».

Узнав, что это был розыгрыш, бедный халдей сильно расстроился, несколько месяцев не появлялся, то ли переживая за классика, то ли пересматривая свое к нему отношение.

Манию, превращающую человека в невольника, прикованного цепью к столу, в то время как он мог бы проводить время наедине с природой, в лесу, на озере, ловить рыбу, охотиться на зверя или ухаживать за женщиной, я бы отделил от другой мании, злокачественной, но иногда проявляющейся сходным образом:

Как грань тонка меж тем и этим
Меж тем, что есть и чего нет,
Но ровен пыл на этом свете
Оставить хоть какой-то след —

Любым путем, совсем не святым.
Пятная память по себе,
Сонмы Иуд и Геростратов
По грешной шествуют земле.

Как разрушительно усердье
Пронырливого наглеца
Оставить вмятину на тверди
При не присутствии лица.

Не сдвинуть камень, чтоб зубилом
Из плена высвободить плоть,
Не взмыть строкою легкокрылой,
Но славы выхватить ломоть.

Кстати, Платон, самый выдающийся графоман древности, если извлечь изначальное значение этого термина, оставил нам, слава богу, с десяток томов, в отличие от его великого современника Сократа, не имевшего ни охоты, ни времени марать бумагу. Среди обилия его, т.е. Платона, глубокомысленных высказываний есть удивительное замечание: «Кто без неистовства, посланного Музами, подходит к порогу творчества в уверенности, что он, благодаря одному лишь искусству станет изрядным поэтом, тот еще далек от совершенства: творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых».

Не мудрено, ведь «мания» — это одно из значений слова «неистовство».

Перечитав написанное, я подумал, что в приводимых размышлениях явно не достает цитат, учитывая серьезность вопроса. Поэтому решил добавить еще высказывание поэта Федора Тютчева, которого из-за его приверженности к краткости никак нельзя заподозрить в графомании: «Мысль изреченная — есть ложь»

Тем более, что эта парадоксальная сентенция позволяет трактовать все ранее изложенное с точностью до наоборот.